Несколько лет назад, получая Премию «Liberty», философ Михаил Эпштейн в своем выступлении придумал новый термин «Амероссия» (Amerussia). Поскольку Эпштейн недавно мигрировал в Соединенные Штаты, он радовался свей мысли о том, что Россия и США, столь различные во многих отношениях, в действительности имеют между собой много общего. Но в тот раз, выдвинув этот термин, Эпштейн не стал развивать свое, ставшее уже классическим, представление о «минимальной религии». Я же не прекращал думать об этом представлении, находясь на конференции «Сохранение сакрального в секулярную эпоху», которая прошла недавно близ Лос-Анжелеса – в Калифорнийском университете в Риверсайде.
Мои собственные соображения о “минимальной религии” в пост-советской России сразу же привели меня к аналогичному явлению в американском ареале – подъему пост-секулярной духовности в США. Поэтому я, со своей стороны, рискнул предложить своим читателям термин «Руссамерика» (Russiamerica), в качестве зеркального отржения Эпштейновской «Амероссии».
Поступив так, я попытался вызвать в сознании людей картину некоего вымышленного пространства, в котором сакральное вновь возникает в Америке на современный российский манер, то есть формальной основой для моего конструкта послужила все та же “минимальная религия” Эпштейна. Этот «русско-американский» (Russiamerican) принцип был ясно описан (хотя и не назван именно так) в знаменитой работе философа Чарльза Тэйлора «Секулярная эпоха». Именно это явление и стало основной темой конференции в университете Риверсайда.
Мое любопытство было немедленно подстегнуто вопросом о причинах появления нового интереса к сакральному в нашем так называемом светском мире. Чем объясняется подобное внимание со стороны по большей части светских интеллектуалов, которые если и проявляли подобный интерес прежде, то весьма редко? Был ли данный интерес вызван неоспоримым достоинством “русамериканского сакрального” Тэйлора, которое, видимо, прижилось внутри «имманентной структуры» «нашей светской эпохи»? Какая угроза таится в открытости сакральному, низвергающемуся из этого космического рога изобилия трансцендентного, каковым являются мировые религии так называемого осевого времени – буддизм, зороастризм, даосизм, брахманический индуизм, профетический иудаизм, не говоря уже про христианство и ислам?
Догматы этих “религий” (так их принято называть) не только претендуют на укорененность в трансцендентном, на универсальность и т.п., но и неразрывно связаны с наличной эмоциональной жизнью, с повседневными практиками, социальными объединениями, моралью, мифологией и даже архитектурой. Сакральное, находясь в ловушке “имманентной структуры” светской эпохи, транслирует часть культурного багажа. Таким образом, увлеченность тэйлоровским сакральным уже не должна нас удивлять.
Но все это лишь часть сложной головоломки. Что такое “сохранение (спасение) сакрального”? Как это понимать? Разве не очевиден вызов, даже абсурд, в предположении, что кто-то может спасти сакральное, встать на его защиту? Сожалея о своем отсутствии на конференции, выдающийся социологи из Беркли Роберт Бэлах вскользь заметил в письме, что он сомневается в нашей способности спасти сакральное. В то же время он выразил уверенность, что сакральное позаботится о себе само!
В каком же смысле сакральное внутри “имманентной структуры” (да и вообще любое скральное) может быть тогда спасено? И вообще, нуждается ли оно и может ли оно нуждаться в защите с нашей стороны?
Смысл “спасения” по Тейлору, скорее, приближается к смыслу выражения «спасти репутацию». Это попытка восстановить некую ценность, возродить нечто важное, даже сущностное. Тэйлоровское “спасение сакрального” относиться в большей степени к «воскрешению» и «выздоровлению», нежели к охране и защите, да и само его “сакральное” уже не то сакральное, которое проявилось в так называемое осевое время, в тот период истории, когда зарождались главные мировые религии – буддизм, зороастризм, даосизм, брахманический индуизм, пророческий иудаизм и т.д. Тэйлор ведь не пытается спасать Нирвану, Яхве, Атман-брахмана, Дао и т.д. Куда больше он озабочен судьбой того, что пришло им на смену в «нашу секулярную эпоху».
Тэйлор, таким образом, пытается выделить своего рода “минимальную религию” (говоря словами Эпштейна), то есть такую религию, которая была бы честна с аппаратом научного познания, на котором покоится наш мир. Это сакральное чувствует себя на месте внутри “имманентной структуры”, заключающей в себе нашу современную жизнь и способ мышления, но при этом оно сопротивляется сциентистским попыткам покушения на самое себя. Тэйлоровское сакральное по видимости не представляет угрозы для “тысячи цветов” секуляризма, да и вообще угрозы здесь не ощущается.
Тем не менее, и такое сакральное по прежнему выдвигает к нам ряд требований. Во-первых, как верно подмечает Тэйлор, даже находясь лишь в пределах “имманентной структуры”, мы по прежнему с неизбежностью должны утверждать некие ценности, выражать свое одобрение или неодобрение. Во-вторых, что еще важнее, Тэйлор разделяет своего рода монизм. Он “надеется”, что эти ценности в итоге где-то сойдутся. Иначе говоря, это не “разные галактики” в плюралистской Вселенной. В-третьих, все не так просто с “имманентной структурой”. Внезапно мы встречаем здесь рассуждения о чувстве “трансцендентного, некоем общем моменте, указующем на нашу принадлежность к человеческому роду”. И, наконец, “имманентная структура” воспроизводит универсалистские черты сакрального Осевого Времени, например, приверженность правам человека, сотрадание к дальнему, например к жертвам землетрясения в Гаити.
Несмотря на такой назидательный дискурс, я должен признать, что ответа на мой изначальный вопрос я так и не получил, да наверное и не получу уже: с чего это все эти парни вообще так носятся с этим тэйлоровским “минимальным” сакральным? Говоря о своей “Амероссии”, Эпштейн объясняет, как и почему “минимальная религия” вышла на свет из подвалов в постсоветской России, когда прекратил свое существование атеистический, анти-религиозный Советский Союз. Мы знаем, что советский тоталитаризм нанес серьезный удар по гражданскому обществу, подрывая доверие между людьми и тем самым эффективно подвляя процесс формирования личных убеждений. А таком климате, по мнению Эпштейна, религия “усохла” и стала “минимальной”. Она нашла прибежище на кухне. Были утрачены не только идея о приверженности определенной вере, но и потребность в формировании религиозных убеждений. В этом смысле, как утверждает Эпштейн, когда “минимальная религия” вышла из тени, она имела определенное сходство с апофатической или “негативной” теологией Православия.
Ладно, с пост-советской Россией мы разобрались. Но зачем американским философам заботиться о подобных вещах в своем мире? Зачем они вообще прибегают к аналогии, к понятию об “Амероссии”. Зачем мне моя “Руссамерика”? Ведь американцы не страдли от подавления религиозных свобод, от которых страдали наши российские современники. Они не стремились вынести на публику пиетет неизъяснимого? И все же здесь, в Руссамерике, невооруженным взглядом виден интерес к сакральному “имманентной структуры”. Быть может, совместное обсуждение, в котором примут участия Амерусские и Руссамериканцы прольет свет на эту загадку? Если такому обсуждению быть, я хочу в нем поучаствовать и посмотреть, что из этого выйдет.
2 Responses to Из Амероссии в Руссамерику?